ENG

Перейти в Дзен
Интервью, Это интересно

Как меняется война

Война, как ни странно это звучит, тоже является частью мировой культуры и эволюционирует вместе с ней. О том, как меняется война в последние десятилетия, «Инвест-Форсайт» беседует с автором книги «Война в XXI веке», академическим руководителем магистерской программы «Философия и история религии» НИУ «Высшая школа экономки», кандидатом философских наук, чья диссертация была посвящена американским теориям справедливой войны, Арсением Куманьковым. 

Как меняется война

Война становится асимметричной

Арсений, слава Богу, наше поколение знает войну в основном по кино, и кино в основном про Вторую мировую. Скажите, какие главные перемены произошли в феномене войны после Второй мировой?

— Действительно, когда мы сейчас думаем о войне, то образ, который у нас в первую очередь возникает, вероятнее всего, будет образом Второй мировой или даже конкретнее — Великой отечественной войны. Потому что и советское кино, и то культурное наследие, которое у нас есть, парады Победы — это, конечно, мощный образ, который показывает, что война — очень масштабное столкновение, где главными действующими лицами являются государства; коалиция одних государств борется с группой других государств. Соответственно, есть явное начало и явное окончание такой войны. Боевые действия начинаются, нарушается мир, потом они в какой-то момент заканчиваются, происходит капитуляция, или, может быть, в каких-то других ситуациях мог бы заключаться мир. Таков образ классической войны.

Сейчас мы видим, что в меньшей степени война — это дело столкновения двух государств, а в большей степени в ней участвуют негосударственные субъекты политики. Их по-разному могут называть. То есть война становится «асимметричной». Раньше она была симметричной: в ней участвовали силы с равным политическим, правовым и моральным статусом. Теперь они асимметричны. Государство, например, борется с кем-то: с террористами или повстанцами, может быть, с армиями наркокартелей, что для Латинской Америки вполне характерно.

Что вызвало эту асимметрию?

— Она связана со множеством причин. В частности, к числу причин относится появление ядерного оружия, так называемое ядерное сдерживание, когда крупные государства, которые в классическую эпоху как раз только и занимались тем, что вели войну, теперь видят возможные последствия от использования ядерного оружия и поэтому выбирают стратегии опосредованной войны друг с другом: тут мы имеем ситуацию Вьетнамской войны или, например, Афганской войны 1979–1989 годов. Можно говорить о том, что появилась какая-никакая надгосударственная организация, ООН, которая тоже пытается регулировать вопросы войны и мира. Война на уровне международного права теперь называется преступной, во всяком случае, агрессивная война. В политической теории часто говорят о том, что, видимо, настает эпоха кризиса государства, когда оно теряет свою монополию на использование физического насилия.

Почему же теряет?

— С одной стороны, государство не готово воевать, потому что это, например, становится экономически и политически невыгодным: избиратели не будут голосовать за тебя, если ты их постоянно отправляешь воевать. Может быть, есть демографические причины того, что в государствах глобального Запада, глобального Севера не так много молодых людей, а уровень жизни довольно высок, чтобы легко включаться в войны и жертвовать своей жизнью за какие-то абстрактные идеи. С другой стороны, появляются независимые от государства силы, которые вполне готовы мобилизовать пусть не такие многочисленные миллионные армии, как это возможно в случае государства, но армии, которые тем не менее готовы действовать решительнее с позиции силы. Мы сталкиваемся с волной довольно масштабного терроризма. Россия, к сожалению, переживала это опыт на протяжении тридцати последних лет. Мы сталкиваемся с феноменом революционной войны, и, возможно, XXI век — это век революций и затяжных гражданских войн.

Что такое «гибридная война»

— В связи с этим как вы относитесь к термину «гибридная война»?

— Термин появился примерно в середине двухтысячных годов, его предложили американские военные теоретики, и, мне кажется, с ним связано некоторое недопонимание: что это такое, гибридная война? Термин вроде бы хитрый и интересный, но на самом деле за ним не стоит какой-то оригинальной идеи, да и, собственно, его авторы, когда писали свои работы о гибридной войне, говорили, что нашли название для того, что, в общем-то, было освоено задолго до нулевых годов. В частности, был такой русский эмигрант Евгений Месснер, он использовал схожий термин «мятеж-война». Идея, в общем, в следующем: современная война — в первую очередь не прямая война, когда государства воюют между собой, но война, в которой используются множество различных средств, как прямых боевых действий, так и огромного числа непрямых. Это могут быть кибератаки, могут быть опосредованные войны, о которых я говорил, когда вы вступаете в конфликт, который идет на территории третьего государства, и там боретесь против своего основного противника. Может быть стимулирование различных революционных и протестных настроений с целью изменить действующий политический режим и вмешаться в выборы. То есть все средства, в том числе невоенные, используются как средства ведения войны; и в этом смысле, я думаю, что этот термин отражает актуальное состояние войны, когда множество технологий делают непрямые средства борьбы гораздо более доступными и простыми для реализации.

— То есть это в каком-то смысле родственно термину «мягкая сила»?

— Да, но это ведь может быть и не только мягкая сила, потому что, допустим, кибератака вполне способна повлечь за собой серьезные разрушения. У нас есть, по сути, один такой серьезный кейс, который описывает как раз кибервойну, когда иранская ядерная программа была приостановлена из-за вируса. Можно вмешаться так, что будет разрушена инфраструктура, обеспечивающая производство ядерного топлива. Можно представить, как подрывается работоспособность какой-нибудь электростанции — это ведет в том числе к летальным последствиям. Гибридность подразумевает, что смешиваются множество способов ведения войны. В ситуации, когда открытая масштабная война становится менее возможной, мы переживаем расцвет гибридности.

Аннексии или «гуманитарные интервенции»?

— Как вы полагаете, почему после Второй мировой войны мы почти не встречаемся с таким явлением, как завоевание? То есть мы за редким исключением почти не видим эффективных аннексий?

— Да, это хороший вопрос. Видимо, мы тут имеем дело с представлением о том, каким должен быть политический код современного цивилизованного государства. Этому, как я уже говорил, отчасти служит появление Организации объединенных наций, которая, по идее, должна контролировать как раз всякие агрессии и аннексии, запрещать их и каким-то образом восстанавливать права владения на территории. Есть некоторое доминирующее представление, во всяком случае, на уровне политической риторики, на уровне международного права, что отныне воевать нельзя, можно только защищаться. Взять и оккупировать чужую территорию будет серьезнейшим нарушением общепринятого статус-кво, как юридического, так и политического. Столь агрессивное действие потенциально должно спровоцировать ответную реакцию, хотя мы видим, что иногда никакой серьезной реакции не следует.

Но державы, которые могли бы вести завоевательные войны, которые могут себе это позволить, которые обладают достаточной силой, пока не готовы брать на себя риски такой масштабной войны. Что в последние несколько десятилетий активно обсуждается, так это можно ли устраивать гуманитарные интервенции, то есть действовать как сила, которая поддерживает права человека в глобальном масштабе?

— Сейчас в нашем общественном сознании термину «гуманитарные интервенции» нет большого доверия: считают, что этим термином прикрывают скрытую агрессию.

— Это болезненный вопрос для современных исследований войны, ровно по тем причинам, на которые вы обратили внимание. Я думаю, это серьезная проблема, о которой нужно говорить и думать, потому что основания не доверять гуманитарным войнам действительно серьезные. В конце концов, кто в здравом уме будет рисковать жизнями своих людей и тратить огромные ресурсы, которых требует современная война, чтобы спасти кого-то на другом конце света? Явно здесь кроются какие-то выгоды. Правда, есть и прагматическое объяснение. Что такое гуманитарная интервенция? Это война, которая начинается в момент, когда в каком-то государстве наблюдаются серьезные нарушения прав человека: могут быть массовые репрессии, этнические чистки, переселения, могут быть доведения людей до массового голода. В таких ситуациях, когда находится внешняя сила, которая готова прийти в кризисный регион и помочь людям не умирать, может, нет ничего плохого в том, что она впоследствии для себя будет приобретать какие-то выгоды. Хорошо, она получит какие-то экономические преимущества, может, политически усилится, но самое главное, что она выполнит моральный долг перед всем человечеством, перед правами человека, перед конкретными людьми, которые в данный момент страдают и умирают.

То есть нарушения прав человека становятся casus belli, поводом для войны?

— Не думаю, что мы можем так просто разрешить эту проблему, но, мне кажется, сама по себе тема гуманитарных войн и обстоятельств, в которых они начинаются, весьма серьезна. Обычно когда говорят о гуманитарных интервенциях, приводят в пример Руанду 1994 года, когда за три месяца одна этническая группа хуту уничтожила чуть ли не до миллиона представителей другой этнической группы тутси. В тот момент ни одно государство не вмешалось. Там был небольшой контингент миротворцев, которые спасали французских или бельгийских граждан, но не смогли справиться с этой ситуацией. Можем ли мы оставаться зрителями в момент, когда миллион человек вырезаются за три месяца? Как нам при этом продолжать быть верными культу победы над нацизмом? То есть мы проклинаем нацизм за преступления, которые были совершены, мы понимаем, что это абсолютно аморальная, нечеловеческая политика, но как нам быть в ситуации, когда где-то в третьей стране происходит нечто схожее, а может, превосходящее по масштабу преступление? Быть нейтральными и прикрываться принципами незыблемости суверенитета, невмешательства, ненарушимости государственных границ? То есть, видимо, какое-то решение нужно искать. Может быть, лучшим решением было бы создание какой-то более боеспособной или работоспособной силы под эгидой ООН, чтобы вмешательство в конфликт не ассоциировалось с возможностью приобретения выгод для тех или иных государств. Но я думаю, что какая-то активная позиция действительно необходима.

А есть примеры удачных гуманитарных интервенций?

— Часто приводят пример вторжения Вьетнама в Кампучию, которое привело к свержению режима красных кхмеров. Вьетнам вторгся, собственно, тоже не потому, что симпатизировал камбоджийцам, а потому что, помимо камбоджийцев, репрессиям подвергались этнические вьетнамцы, которые находились на территории Камбоджи. Но последствия этого вторжения, учитывая скорость самой военной операции, освобождение Пномпеня от красных кхмеров и фактически прекращение репрессий, часто оцениваются как пример успешной интервенции. Хотя, опять же, мы не можем сказать, что это была в чистом виде гуманитарная интервенция, если под «гуманитарным» иметь в виду какое-то высокое моральное служение принципам защиты прав человека.

Наемники или контрактники?

— Как вы полагаете, в каком направлении развиваются принципы комплектования армий? 

— Сейчас на самом деле нельзя говорить о какой-то одной тенденции. Есть государства (их не очень много) с крупными армиями, это в том числе Россия, но в первую очередь — Китай и Соединенные Штаты. Если считать резервистов, то в России армия больше, чем в США, если без резервистов, то меньше. У Китая в любом случае больше в несколько раз. Есть государства, которые могут себе позволить масштабные армии, большое число людей держать под ружьем. И другая тенденция, которая идет параллельно — конечно же, серьезное сокращение армии в большинстве остальных государств. В том числе тех, которые традиционно считались крупными военными державами: во Франции, Великобритании, Германии. Там теперь не такое большое число военных и не такое большое число военных образовательных учреждений. Там, возможно, делается ставка на технологизацию и профессионализацию армии, на то, что новые технологии позволят обходиться без людей или минимизировать участие людей в боевых действиях. Соответственно, тут встают вопросы, связанные с роботизацией войны.

С другой стороны, нужно иметь в виду еще один аспект, связанный с очевидно усиливающейся ролью частных военных компаний. Это довольно парадоксальная ситуация, поскольку у нас есть прямой запрет наемничества — Международная конвенция о борьбе с вербовкой, использованием, финансированием и обучением наемников 1989 года, то есть вы не можете, как в Средневековье, собирать лучших людей по всей Европе и таким образом формировать армию, но вы можете обращаться к услугам коммерческих армий. Там, правда, есть некоторые, на мой взгляд, не очень убедительные объяснения, почему частный военный контрактник (ЧВК) — не наемник. Говорят обычно, что представители ЧВК служат, во-первых, в качестве инструкторов. Но очевидно, допущение, что частные армии не воюют, — очень ненадежное. Понятно, что за проведение боевых операций можно получить гораздо больше денег, нежели просто за тренировку. Тем не менее, поскольку такая юридическая лазейка есть, это тоже некоторый выход для сил, которые в XXI веке заинтересованы в войне. Он, опять же, отражает тенденцию, о которой мы в самом начале говорили — что открытая межгосударственная война по разным причинам не очень возможна. Как раз ЧВК соответствует сценарию скрытой, ограниченной, гибридной, опосредованной войны, когда вы можете использовать этих людей, чтобы самому дистанцироваться от конфликта. Вы вроде бы в нем не участвуете: там действуют силы, не имеющие отношения ни к какому конкретному государству, ни к какой конкретной коалиции.

— В чем все-таки разница между наемниками и контрактниками?

— Нам просто для этого нужно открыть декларацию о запрете наемничества и посмотреть по пунктам. Там, в частности, будет написано, что наемник нанимается прямо и открыто для того, чтобы воевать, получать плату за то, что он ведет боевые действия ради интересов другого государства.

— Но ведь российская армия состоит из контрактников в значительной части.

— Об этом тоже надо было, конечно, сказать. Это общая тенденция: мы видим, что это не только в России, не только в Соединенных Штатах, а повсеместно — переход на контрактную службу. Но здесь вы нанимаете своих граждан, и не специально для войны. Вы нанимаете их на регулярную военную службу, они служат положенный срок. Механизм вполне легитимный, и он тоже во многом связан с переосмыслением того, чем является армия, чем является война в современном мире. Видимо, эпоха массовых мобилизаций уже в прошлом, и, может быть, возможность массовой мобилизации теперь будет рассматриваться только в качестве чрезвычайного случая.

Как меняется война

Люди против роботов

— Какие вы бы выделили главные технологические тренды эволюции военного дела?

— Что, как мне кажется, действительно будет играть все более и более значительную роль — это, конечно же, продолжение асимметризации войны. То есть она будет становиться все более и более асимметричной вследствие того, что большие и богатые государства будут бороться с не очень большими и небогатыми структурами, будь то террористические организации, повстанческие или религиозные движения. Это означает, что государства смогут полагаться как раз на технологический разрыв. Я думаю, в будущем, в оставшиеся восемьдесят лет XXI века и дальше, мы увидим серьезную тенденцию на роботизацию войны. Это не означает, будто роботы начнут воевать между собой или что это окажется такое приятное для человека развитие событий. Скорее это будет война-охота, которую роботы станут вести на людей.

— А люди, соответственно, на роботов. 

— Может быть, люди будут пытаться что-то противопоставить роботам, хотя, видимо, у них не очень хорошо это получится. Киберсреда, видимо, станет отдельным полем войны. С одной стороны, она будет действительно интегрировать и мобилизовать людей, и это, опять же, можно показать на современных примерах. С другой стороны, киберсредства будут становиться видом оружия. Сейчас мы скорее говорим о каких-то новостных вбросах, иногда приостанавливается деятельность какого-то сайта или портала, но иранский кейс показывает, что потенциал у кибероружия вполне серьезный и разрушительный.

Мир становится гуманнее?

— А как вы относитесь к теории, что масштабы военных потерь вообще исторически снижаются?

— Цифры нам покажут, что с 1945 года у нас действительно имеется тенденция к снижению количества жертв военных конфликтов. Было несколько пиков — Корейская война, Вьетнамская война, Афганская война и Ирано-Иракская война. Но в целом это скорее нисходящая линия. Кстати, в 2010-е годы она немного пошла вверх, потому что возник затяжной сирийский конфликт и все события в Африке и на Аравийском полуострове, в Йемене например. Что точно снижается, так это количество межгосударственных войн, когда два государства открыто между собой воюют. И, соответственно, повышается число войн, которые начинаются как гражданские войны, а потом в них уже могут включаться какие-то международные силы, в том числе большие державы, как, например, сирийский конфликт. Он начался фактически с революции, которая переросла в затяжную, масштабную, глобальную войну. Здесь опасно прогнозировать, какой будет война в будущем. Мы можем столкнуться с какими-то фактами и обстоятельствами, которые перевернут все наши представления о том, что допустимо и что недопустимо на войне.

В том числе с большой войной?

— Сто лет назад, перед Первой мировой войной, людям казалось, что у них долгий мир — это понятие, которое исходно адресовано XIX веку: после наполеоновских войн и до 1914 года было столетие мира. Конечно, условного мира, но не было масштабных войн, сопоставимых с войнами XVIII века, с наполеоновскими войнами. Тогда в философской и экономической литературе даже появлялись утверждения, что сейчас уровень глобализации столь силен, что мы чрезвычайно взаимозависимы друг от друга, и невозможно представить, как немцы будут воевать с французами, потому что одним нужна сталь, а другим сосиски. Невозможно представить себе, что державы ввяжутся в большую войну, поскольку средства уничтожения и средства обороны столь совершенны, что, естественно, это будет просто столкновение лбами, которое не приведет ни к чему иному, кроме как к масштабным жертвам. То есть теоретики за десять-двадцать лет до Первой мировой войны все правильно спрогнозировали, кроме того, к какому выводу следовало прийти. Они говорили:

«Мы привели множество обстоятельств, которые делают будущую войну невозможной».

И мы видим, что они ошиблись. Да, в этом смысле мы, может быть, тоже находимся в таких обстоятельствах, которые нас успокаивают: есть масса причин не воевать открыто, не устраивать Верден, не устраивать Сталинградскую битву. Но сложно быть уверенными, что относительное затишье не окажется в будущем нарушено каким-то, может быть, демографическим взрывом в одном из нестабильных регионов, может, какими-то экономическими обстоятельствами. Поэтому я не берусь утверждать, что тенденция на снижение числа жертв войны свидетельствует о том, что еще нужно столетие подождать, и война совсем исчезнет.

Беседовал Константин Фрумкин

Следите за нашими новостями в удобном формате
Перейти в Дзен

Предыдущая статьяСледующая статья